МОСКОВСКИЕ ПРОТОДИАКОНЫ

 

Василий Иванович Алексеев, автор публикуемых воспоминаний, родился в 1906 году во Владимире. Вскоре после окончания исторического факультета Московского университета, в 1930 году, он был арестован и приговорен к 5 годам лагерей. По отбытии срока наказания поселился в небольшом городке Московской области. Во время войны город оккупировали немцы, и Алексеев был отправлен на работы в Германию. После войны сотрудничал в русских эмигрантских изданиях.

Обстоятельства жизни Василия Алексеева в послереволюционной России вплоть до начала Великой Отечественной войны легли в основу двух больших повестей: «Невидимая Россия» (1952) и «Россия солдатская» (1954), опубликованных издательством имени Чехова (Нью-Йорк), которые чрезвычайно интересны как документ. Искренние и правдивые свидетельства о жизни русской интеллигенции в Советском Союзе тех лет тем более ценны, что среди русских людей, попавших на Запад в результате второй мировой войны («ди-пи»), в отличие от первой, «белой» эмиграции, было не много писателей. О характере творчества В.И. Алексеева можно судить по документальным очеркам, которые мы предлагаем вниманию наших читателей.

 

Василий Алексеев

Новый журнал, Нью-Йорк, 1974-75, №№117-118

Отец Михаил Холмогоров

Протодиакон М.Холмогоров (худ. П.Корин, 1929)В Третьяковской галерее, в залах, отведенных советскому искусству, среди однообразной вереницы тяжелых, сытых лиц советских вождей выделялась необычайной выразительностью голова неизвестного старика, вылепленная скульптором Меркуровым, прославленным более всего параднодеревянными изображениями Ленина. Наверное, редко кто из посетителей галереи, обалдев от унылой монотонности советского искусства, обращал внимание на эту странную голову: большой нос, высокий лоб, резкие складки на массивном узком лице, суровый взгляд из-под колючих бровей.

В монографии А. Михайлова, посвященной художнику М.В. Нестерову, есть репродукция картины «На Руси». На фоне типично нестеровского пейзажа художник собрал в одном крестном ходе святых, в России просиявших, богоискателей древних и новых и просто благочестивых православных. Есть на картине Достоевский, есть и Толстой, правда, совсем с краю. В середине картины – царь московский в шапке Мономаха, во всем парадном одеянии… Лицо царя, если вглядеться, это лицо неизвестного старика, вылепленное Меркуровым.

В той же монографии можно найти и отдельный этюд головы царя московского: тот же нос с горбинкой, те же спокойствие и величие, только на этюде лицо моложе. Под этюдом имя: М.К. Холмогоров. И хотя М.К. Холмогоров изображен в скуфье, указывающей на принадлежность к духовенству, не упоминается, что М.К. Холмогоров не кто иной, как знаменитый московский протодьякон отец Михаил Холмогоров – певец масштаба Федора Ивановича Шаляпина.

Впервые я увидел и услышал Холмогорова в начале двадцатых годов, в разгар НЭПа и торжественных богослужений в Москве. Это было для Русской Православной Церкви неповторимое время внутреннего расцвета перед началом массовых гонений. В Москве собралось много архиереев, которых тогда не пускали в епархии, очевидно, чтобы облегчить обновленцам захват приходов вне Москвы. Архиереи эти постоянно приглашались на престольные праздники в ещё не закрытые «сорок сороков» московских церквей. Верующие, чувствуя беду, хлынули в церкви и не скупились на пожертвования. В Москве в разных храмах пел не один десяток первоклассных хоров, руководимых замечательными регентами: Данилиным, Чесноковым, Юховым и другими. Отовсюду привозили протодьяконов с исключительными голосами. Автор уже писал в статье в «Новом Русском Слове» о Максиме Дормидонтовиче Михайлове, в то время протодьяконе, а начиная с 30-х годов – солисте Большого Театра, народном артисте. У Михайлова были соперники, равные ему или даже превосходившие его, как, например, очень быстро арестованный Лебедев. Протодьякон Михаил Холмогоров стоял как бы в стороне, был на особом положении – его не сравнивали с другими. Прежде всего, по всеобщему мнению, Холмогоров был вне сравнения в чисто музыкальном отношении. Он окончил Филармонию с золотой медалью и, вероятно, мог бы стать на сцене вторым Шаляпиным, конечно, совершенно другого стиля и темперамента. Но Холмогоров пошел служить Православной Церкви. Я не знаю даты его рождения, но перед второй мировой войной ему было около семидесяти лет и, значит, он должен был родиться около 1870 года, а окончить Филармонию в последнее десятилетие XIX века.

Холмогоров был первым протодьяконом, пропевшим ектенью Чеснокова, написанную для хора и баса-солиста, очень близкую к обыкновенному протодьяконскому речитативу. Ниже будет приведен рассказ самого отца Михаила об этом небезынтересном для истории русской церковной музыки эпизоде.

Сам москвич, Холмогоров скоро завоевал любовь москвичей, но после восстановления патриаршества патриаршим архидьяконом стал знаменитый отец Константин Розов – фигура ещё более колоритная, чем Холмогоров, исключительно одаренный артистически человек с громоподобным голосом, натура целиком народно традиционная. К сожалению, о Розове я знаю только по рассказам московских любителей протодьяконов.

Во время ареста патриарха Тихона и временной победы «живой церкви» Холмогоров, к сожалению, скомпрометировал себя малодушным присоединением к последней. Правда, он быстро покаялся, был прощен лично патриархом, но неприятное пятно на его биографии так и осталось. Как раз в это время я начал усиленно посещать церковные богослужения и, конечно, сразу же заинтересовался Холмогоровым.

Очень прямой, на полголовы выше толпы, спокойный и необыкновенно величественный, отец Михаил запоминался с первого взгляда. Были протодьяконы-красавцы, вроде Лебедева с лицом в стиле русского доброго молодца или поразительно красивого сероглазого блондина Олерского. Но величия, подобного холмогоровскому, не было ни у кого другого. Правда, Холмогоров был величественен до холодка, но величественность эта всегда была строго церковная и очень подлинная. Иногда думалось: посмотреть бы на него в рыцарских доспехах, поставить с мечом на страже Грааля. Жесты Холмогорова напоминали жесты апостолов в «Тайной вечере» Леонардо.

Голос! Главное, все-таки, это голос Холмогорова. К сожалению, я знаю наверняка, что голос отца Михаила никогда не был записан и потерян теперь навеки. Мы с одним другом в конце 30-х годов уговаривали отца Михаила записать свой голос хотя бы как-нибудь. Тогда это можно было сделать всякому в Парке культуры и отдыха. Отец Михаил отказался наотрез. К тому времени он просидел около двух лет в тюрьме, ему было около семидесяти лет и голос, конечно, стал не прежним.

Голос Холмогорова напоминал шаляпинский полнотой звука и тем, что был басом скорее высоким, чем низким, достаточно большого диапазона и силы, но не феноменально сильным. Оба, когда надо было, наполняли звуком театр или церковь, но не в этом была их исключительность. Не автору этой статьи писать о всем известных качествах Шаляпина, тем более ставить кого-то с ним рядом, – если не ошибаюсь, такое сравнение делали знаменитая Нежданова и известный дирижер Голованов – большие почитатели Холмогорова.

Шаляпин, гениальный певец и артист, больше всего выразил свой гений в музыкальной драме – в создании образов Бориса, Мефистофеля, Ивана Грозного. Холмогоров был весь молитва, глубокая духовная мистика, церковная невозмутимая торжественность. Никто, включая Шаляпина, не мог лучше Холмогорова исполнить «Верую» – соло речитатив для баса и хора (если не ошибаюсь, Архангельского). Когда Холмогоров возглашал: «Им же вся быша», делалось страшно. Казалось, что молящимся открывается тайна творения.

Были среди протодьяконов хорошие певцы, пели «Верую» артисты, пел «Верую» Шаляпин. Слушали мы внимательно по многу раз пластинку с «Верую» Шаляпина – но что-то было не так. В «Верую» Шаляпин был ниже Холмогорова, ниже потому, что сразу было видно, что поет артист, с театральной выразительностью. Холмогоров же пел «Верую», как священнослужитель.

При вели меня к Холмогорову друзья. Был разгар НЭПа, жили ещё почти нормально. Рояль в небольшой гостиной был открыт.

А мы тут музицируем, – приветливо забасил хозяин.

От радости у меня замерло сердце. Я ещё никогда не слышал светских вещей в исполнении Холмогорова, а тут такое везенье! Только переступил порог, и сразу все мечты сбылись.

Отец Михаил возвратился к роялю. Первое, что меня поразило, это умение Холмогорова петь в небольшом помещении. Гостиная сразу наполнилась полным ласкающим звуком ровно настолько, насколько это было нужно – ни громче, ни тише, – точно в меру.

Позднее, в 1925 году, в церкви Василия Кессарийского, что занимала целый квартал на Тверской-Ямской, во время празднования юбилея Чеснокова я слышал, как Холмогоров пел со сборным хором в 150 человек. Голос парил над хором, как орел в небе, не заглушая хора, не заглушаемый хором даже в моменты совместного форте.

«Благословляю вас, леса», – запел Холмогоров. И уже виделся св. Иоанн Дамаскин, уходящий от роскоши дворца, славящий творение Божие, сливающийся с Божественной красотой.

«Слеза горит в твоем ревнивом взоре…» – романс, не очень подходящий для протодьякона, но снова полный ликующий голос затрепетал от ощущения красоты творения, утверждая:

Но я могу любить лишь на просторе,
Мою любовь, широкую, как море,
Вместить не могут жизни берега.

Вышел я от Холмогорова ошеломленный, с ощущением какой-то прочной полноты в сердце. Позднее, в концлагере, полярными зимними ночами, когда казалось, что и природа вот-вот расколется от холода, я вспоминал голос Холмогорова, и от этого становилось теплее.

Знакомство мое с Холмогоровым прервалось почти на десять лет – до середины тридцатых годов, когда я возвратился из концентрационного лагеря и полулегально, а потом и просто нелегально пребывал в Москве.

Бродя по многочисленным друзьям и знакомым, которых, слава Богу, у меня было много, я часто встречал отца Михаила. Он был уже изгнан из Москвы и служил в Подмосковье (в церкви на станции Пушкино). Матушка его умерла. Был он несколько растерянный и загнанный, одевался в какую-то старую толстовку и старое пальто. Иногда мы ночевали в одной комнате у кого-нибудь из именитых друзей, и тут мне удалось узнать отца Михаила как человека. И оказалось, что главное и неотъемлемое свойство его не величие непревзойденного певца, а необычайная искренность и простота, доходившая до простоватости, но действительно православная в своей полной безыскусности и открытом признании собственных слабостей.

Говорил отец Михаил хрипловатым баском, самым обыкновенным. Красота появлялась только при пении и возгласах.

– Окончил я филармонию с золотой медалью. Некоторые советовали идти в артисты. Только мать мне и говорит: «Куда тебе, Миша, в артисты, с твоей-то простотой? Заклюют тебя за кулисами. Иди уж ты в дьяконы – послужи Господу». Ну, я и пошел. Когда уже дьяконом был у Никиты-Мученика, на Басманной, Зимин всё приглашал к себе. Бывало, встретимся, а он и говорит: «Ну как, отец Михаил, споёте у меня хоть Пимена, хоть разочек? Ведь Пимен лицо духовное». – «Лицо-то Пимен, правда, духовное, – отвечаю, – а что потом мои прихожане-огородники подмосковные скажут?» Так и отказывался.

– А как это Вы, отец Михаил, такого совершенства достигли? – спрашивал я. – Вот «Верую» у Шаляпина и то хуже Вашего получается.

– Так ведь в церкви-то уж если «О», то «О» и есть, а не «А», а Федор-то Иванович славянские слова несколько на манер русских произносил. Нельзя этого делать в церковном пении.

Не сказал отец Михаил, что и букву «Я» не следует тоже слишком подчеркивать в церковном пении, да и «кипящие страсти в нем без надобности», как сформулировал один протоиерей в разговоре со мной несколько по другому поводу.

– А как Вы в первый раз ектенью чесноковскую пели? – допытывался я. – Ведь, говорят, многие считали невозможным петь, а не провозглашать ектеньи.

– Как же, как же, конечно, многие недовольство высказывали… Все сомневались – театральность, мол, получается. И миряне, и духовные лица сомневались, ну а другим нравилось. Так чтобы спор решить, пригласили схимника – отца Алексея из Зосимовой пустыни, – пусть послушает и решит. Ну а любители пения меня все просили: «Не подведите, отец Михаил, уж постарайтесь, как можете». Послушал схимник ектенью внимательно и одобрил. «Ничего, – говорит, – в таком речитативе плохого не нахожу». С тех пор вот и пою на торжественных богослужениях.

Рассказал мне как-то старик и о своем грехопадении в обновленчество – все так же безыскусно и искренне.

– Арестовали когда святейшего патриарха Тихона, то все сразу замутилось. Появились «обновленцы». Слышим, все к ним присоединяются, ну и мы тоже с отцом протоиереем – настоятелем нашим – присоединились. Как только перешли к обновленцам, мне сразу же предлагают быть у них архидьяконом. Как-то смутно стало на душе… отказываюсь, а тут звонок. Открываю дверь: стоит незнакомый молодой человек в пальто, прилично одетый. «Вы, говорит, протодьякон Холмогоров?» – «Я». – «Почему это Вы от архидьяконства отказываетесь? Напрасно, потом жалеть будете». Сказал и ушел. Согласился я на архидьяконство, а святейшего-то и выпустили. Все сразу к нему каяться повалили прямо в Донской монастырь. Поехали и мы с отцом протоиереем. Приехали. Идем… молчим. Приходим, а там целая толпа собралась. Вышел келейник: переписал всех, кто на прием. Ждем. Выходит, читает имена, кого примет патриарх, а наших имен и нет. Стыдно так стало. Что же теперь будет? Отец протоиерей домой возвратился, а я остался – не могу из Донского уйти. Так около заборчика внутри ограды, у покоев патриарха и хожу, и хожу… Зазвонили к вечерне. Снова толпа собралась, ждет, когда святейший выйдет. Я с краюшку тоже стал. Выходит. Все теснятся благословение получить, ну а я – куда теперь мне, да и стою далеко. Вдруг чувствую, что сзади меня будто подталкивают, а спереди расступаются. Не успел оглянуться, стою перед патриархом. Оробел. Посмотрел святейший на меня и спрашивает: «Ну что, будешь у «живоцерковников» архидьяконом служить?»

Я заплакал, а он меня и благословил. Слышу со всех сторон шепот: «Холмогорова простил, Холмогорова простил!»

Слёзы показались в голубых глазах отца Михаила.

Простота Холмогорова в советских условиях имела опасные стороны. Отца Михаила знала и любила чуть ли не вся культурная Москва, сколько-нибудь близкая к церкви, а иногда и не очень близкая. Зная слишком многих, Холмогоров постоянно нарушал необходимые в советских условиях правила осторожности. Осторожность, например, доходила до такой степени, что когда к одному моему близкому другу как-то зашел знаменитый художник Нестеров, то он даже боялся меня с ним познакомить – настолько тот момент (начало коллективизации) был опасен даже для Нестерова. А Холмогоров рассказывал про спрятанную тогда где-то картину того же Нестерова «На Руси».

На Руси (худ. М.Нестеров)

– Ну, представьте себе провинциальный крестный ход (для московского протодьякона всё, что находится за городом, покрывалось словом «провинция»). Всех изобразил Михаил Васильевич: и народ, и святых, и интеллигенцию. Даже Достоевского и Льва Николаевича. Льва-то Николаевича, правда, совсем с краю поставил, ну а меня московским царём одел – в самой середине, с рыжей-то бородой.

Рассказ про скульптора Меркурова был ещё более характерным:

– Икон у них, конечно, нигде нет – коммунисты постоянно заходят, да и неизвестно, верующие ли они сами. А тут встал я утром рано, все ещё спали. Прохожу через одну комнату и вижу вдруг: в углу иконы и лампадки перед ними горят. Я потом спросил: «Откуда у вас иконы такие благолепные?» – А хозяин и хозяйка в один голос: «О каких иконах Вы говорите? Никаких икон у нас нет». Вот ведь как бывает: может, действительно икон у них не было. Зачем им неправду говорить? Только я видел иконы очень ясно, и неспроста иконы появляются, да ещё с лампадками. Меркуровы люди добрые.

Одним из свойств отца Михаила было убеждение в том, что все люди вообще очень добрые и хорошие. Хорошим оказался и следователь, допрашивавший отца Михаила, просидевшего в страшное ежовское время что-то около двух лет в тюрьме по обвинению в создании террористической организации.

«Знаете, следователь – этакий молодой человек, всем интересовался, обходительный такой. На диван как-то усадил и всё расспрашивал, а тут другой военный вошёл, так он испугался даже: вскочил, разволновался».

Не знаю, сознался ли отец Михаил в намерении отравить или застрелить Сталина, может быть, из сочувствия к «молодому человеку» и сознался, только даже в ежовские времена старика выпустили.

Началась война, и я больше уже не встречал отца Михаила. Когда в 1942 году я лежал в госпитале, один друг рассказал, что, проезжая на поезде страшной зимой 1941-1942 годов, видел он на пустынной платформе небольшой подмосковной станции фигуру одинокого старика в старом пальтишке, облепленном снежной метелью. Больше об отце Михаиле я никогда ничего не слышал.

Если когда-нибудь будет написана полная история русского церковного пения, то отцу Михаилу должно быть отведено одно из первых мест среди исполнителей.

Прошло более тридцати лет после моего знакомства с Холмогоровым. Хотя наши наиболее близкие отношения и совпали с периодом полулегальных скитаний наших, когда он был высоким стариком в поношенной толстовке, но в памяти моей неизменно встает образ величественного протодьякона на амвоне, апостола, сошедшего с «Тайной вечери» Леонардо, молитвенника, простершего руку над толпой мучеников российских, выходящих на невиданные ещё христианством страдания.

Пусть сам отец Михаил не герой и не мученик, но ведь сказано в заповедях блаженства: «Блаженны чистии сердцем, яко тии Бога узрят». Простота и бесхитростность веры помогли отцу Михаилу узреть красоту божественной гармонии, отраженной в православном богослужении. Положа руку на сердце, он мог сказать: «Пою Богу моему дондеже есмь». Очевидно, так и поняли отца Михаила большие художники Михаил Васильевич Нестеров и Павел Дмитриевич Корин, удостоившие его занять центральное место в картинах, посвященных святой Руси.

***

Закончив краткие заметки об. о. Михаиле Холмогорове, я почувствовал, что на меня, как обычно пишется в таких случаях, вдруг нахлынула волна воспоминаний, - а тут, как бы для того, чтобы ещё усилить эту волну, попался некролог протоиерея Н.Воробьёва: "Архидиакон Владимир Прокимнов-Владимиров". Оказывается, 12 июня 1973 года умер очень известный и лично мне знакомый Владимир Николаевич Прокимнов, "сей остальной из стаи славной" московских протодиаконов 20-х годов нашего столетия.

Протоиерей Н.Воробьёв почти так и пишет об о. Владимире: "Он много лет служил и пел в московских храмах, и его с большим основанием стали относить к плеяде старых московских протодиаконов.  Церковный композитор протоиерей Георгий Извеков в 20-х годах гармонизовал для четырёх басов догматик 5-го гласа "В Чермнем мори...", имея в виду известных протодиаконов того времени: В.Н. Прокимнова - первый голос, М.К. Холмогорова - второй, Н.М. Остроумова - третий и М.Д. Михайлова - четвёртый голос".1

Признаюсь, что меня более всего поразило сообщение о специальной композиции для четырёх басов. До чего же это в стиле русского православного богослужения! Приходилось слышать от старых москвичей, что в главном московском соборе, Успенском, в котором происходили все коронации, не только протодиаконы, но и священники подбирались из лиц, обладавших хорошими басами. Я никогда не слышал о знаменитом протодиаконе-теноре. У Лескова, понимающего толк в протодиаконах, знаменитый протодиакон Ахилла (в "Соборянах") обладал, конечно, потрясающим басом.

Посещающих теперь православные богослужения в России туристов умиляет всенародное пение некоторых молитв прихожанами, среди которых решительно преобладают женщины. В 1920-х годах были приходы, скажем, Св. Василия Кессарийского на Тверской-Ямской, в которых толпа молящихся на 80% состояла из мужчин. Протодиаконом там был о.Максим Михайлов, обладатель самого низкого баса из всех протодиаконов, а пела толпа тоже тысячеголосым басом. К сожалению, догматика 5-го гласа для четырёх басов я не слышал, но выбор протодиаконов оценить в состоянии - всех четырёх знал прекрасно, а с двумя был знаком лично.

Все четыре составляли цвет московских протодиаконов своего времени. Каждый был своеобразен. Не прав протоиерей Воробьёв только в том, что без оговорок причисляет о. Владимира Прокимнова к "плеяде старых московских протодиаконов". Что понимать под выражением "старых"? Уже Холмогоров, начав петь ектенью Чеснокова, стал новатором. Трое остальных следовали по его пути и, помимо нотных - Великой, Сугубой, Просительной и Заупокойной ектеньи, пели традиционно произносимое речитативом "Спаси Боже люди Твоя" после Евангелия за всенощной. Конечно, кроме этих, чисто протодиаконских молитв, они постоянно выступали и как солисты хора. Таким образом, все четверо были когда-то в числе новаторов.

Их легко можно разделить на две пары: Холмогорова и Михайлова, помимо пения ектеньи, протодиаконов вполне традиционных, и Прокимнова и Остроумова, любивших некий модернизм, в особенности во внешности. Оба, когда я их узнал, были бритыми, без привычных бород и длинных волос. Правда, Остроумов отпустил бороду уже в конце двадцатых годов. Прокимнова же я увидел с бородой только на фотографиях в "Журнале Московской Патриархии". Что касается манеры служить, то Холмогоров был строго традиционен и вообще избегал всяких внешних эффектов. Сила его, как я уже писал, была в необыкновенной проникновенности. Михайлов служил предельно скромно и просто, отличаясь от рядовых протодиаконов только феноменальным голосом. Совсем иными были Прокимнов и Остроумов.

О. Владимир Прокимнов служил в небольшой старинной Николо-Стрелецкой церкви на Знаменке, против дома Пашкова - старого здания Румянцевской (ныне Ленинской) библиотеки. Был он коренастый, круглолицый, среднего роста, необыкновенно живой, увлекавшийся всеми деталями богослужения и к тому же очень музыкальный. Служил Прокимнов, конечно, как протодиакон, но не мог утерпеть и появлялся на левом клиросе, помочь что-нибудь прочесть псаломщику, затем оказывался в хоре и, если не пел соло, то подпевал басам. Голос в начале у него не похож был на холмогоровский, но почти равной красоты, высокий бас, очень бархатный, глубокий и подвижный. Жалел о. Владимир свой голос мало, и не только во время богослужения. Помню, он как-то пел у нас в доме. Пел ещё один молодой профессор консерватории, обладавший неплохим тенором. Профессор был сдержан, берег голос, заставлял себя упрашивать. Когда попросили спеть о.Владимира, тот не долго думал и сразу отправился к роялю: "Мы споём, за нами дело не станет!"

Пел Прокимнов только светские вещи. Как-то само собою получилось, что про профессора забыли, а Прокимнов пел, и пел. Успевал выпить вина, ел орехи и пел, и пел. Странно подумать, что было это около полустолетия назад, а я и сейчас помню, как Прокимнов вдруг подбоченился, тряхнул черными вьющимися волосами, повёл густыми бровями и запел "В селе малом Ванька жил". Толстовка стала походить на русскую рубаху, а о. Владимир превратился в живого Ваньку. Быть бы ему оперным артистом, а не протодиаконом! А вот в артисты попал менее всего для сцены подходящий Михайлов, да ещё в народные, а Прокимнову было суждено дожить до 1973 года в протодиаконах. Орехи, вино, небрежение голоса привели к тому, что в течение двух-трёх лет грудной мягкий бас превратился в суховатый, хотя всё ещё красивый низкий баритон. Недаром Извеков дал Прокимнову первый голос в квартете для четырёх басов.

Вскоре о. Владимир перешёл в одну из известных больших московских церквей - Большое Вознесение, что у Никитских ворот; в этой церкви венчался Пушкин, отпевали в ней Марию Николаевну Ермолову, прихожанами была интеллигенция. Тут о. Владимир, как и можно было ожидать, проявил кипучую деятельность. Интеллигенция, конечно, легко прощала ему светские манеры и бритые щёки. Хор Семёнова был не лучшим в Москве, но из хороших. Регент любил форто, пели у него хористы Большого театра, и темперамент напоминал прокимновский. Как-то, на Двенадцати евангелиях, они спели "Разбойника" не три, а шесть раз - почти совсем как лесковский диакон Ахилла, когда начал повторять, потеряв счёт "и страстьми уязвлен". К сожалению, о. Владимир был-таки уязвлен страстьми, что бывало ясно видно, когда он ходил по храму с тарелкой, предназначенной для особых сборов, раздвигая толпу дам - поклонниц своего голоса. Зато не кто другой, как именно Прокимнов, сумел организовать прекрасный мужской хор, которым сам и руководил на еженедельных всенощных с акафистами в том же храме Большого Вознесения.

Помню и другое его хорошее дело. В те же двадцатые годы протоиерей профессор Страхов читал цикл публичных лекций по истории церковного пения. Иллюстрировал лекции, конечно, мужской хор Прокимнова.

В начале тридцатых годов, когда шёл беспощадный разгром Русской Православной Церкви, когда Михайлов стал артистом Большого театра, а Холмогоров был удалён из Москвы, многие спаслись в знаменитом хоре Свешникова. В советском "Музыкальном словаре" издания 1966 года об этом хоре написано в связи с биографией А.В. Свешникова: "1928-1936: организатор и рук. вок. ансамбля (хора) Всесоюзного радио". Насколько я знаю, Прокимнов пел в этом хоре и, по-видимому, выступал как солист под псевдонимом Владимирова. Почему же он всё-таки не попал если не в Большой, то в какой-либо другой оперный театр? Думается, потому, что вовремя не поберёг своего голоса. А при его темпераменте быть бы ему артистом, а не диаконом.

Остроумов среди извековских басов, исполнителей квартета, занимает третье место - между Холмогоровым и Михайловым. Это по высоте голоса. По мощи звука он уступал только Михайлову. По красоте и певучести голоса, вероятно уступал всем остальным. Большого роста, на полголовы выше толпы, прямой и широкоплечий, он напоминал не русского протодиакона, а какого-то важного оперного жреца. Все жесты у него были рассчитаны. Двигался и кадил он, как на сцене, читал превосходно, так, что было слышно каждое слово. Недаром на юбилее Чеснокова именно Остроумову было поручено чтение адреса юбиляру. Говорят, что иногда во время свадеб Остроумов устрашал невест при чтении Апостола. Со словами: "И жена да боится своего мужа", вдруг поворачивался к брачущимся и указывал могучей дланью на жениха и трепещущую невесту. Куда пропал Остроумов во время погрома тридцатых годов, не знаю. Больше я о нём никогда не слышал. Протодиаконом он был у Богоявления в Елохове, храме, ставшем теперь собором для Московского патриарха. Думается иногда, впрочем, без всяких к тому оснований, не был ли Остроумов до своего протодиаконства офицером российской армии? Уж очень выправка подходила бы для командования парадом.

Вспоминая православную Москву двадцатых годов, я, конечно, вспоминал не одних протодиаконов, но и хоры, и знаменитых проповедников, и архиереев, и всех новых мучеников российских, значительная часть которых была связана с Москвой. Обо всём этом скажу потом, а пока опишу юбилей знаменитого композитора и регента Павла Григорьевича Чеснокова. Было это в 1925 году, вскоре после смерти патриарха Тихона. Похороны патриарха я уже описывал в своей книге "Невидимая Россия". они буквально потрясли тогдашнюю православную Москву. Достаточно напомнить, что, по общему мнению, на них присутствовало больше народа, чем на похоронах Ленина, а ведь на похороны Ленина сгоняли, заставляли идти и тех, кто сам бы не пошёл.

Юбилей Чеснокова, конечно, не мог вызвать сколько-нибудь похожего подъёма, но и он был отпразднован по-своему грандиозно, стал как бы парадом московских хоров и протодиаконов. Согласно уже цитированному советскому "Энциклопедическому музыкальному словарю" издания 1966 года, в 1925 году исполнилось тридцатилетие со дня преподавания Чеснокова в Синодальном училище и пятилетие профессорства в Московской консерватории. Возможно, что была ещё какая-нибудь памятная дата, - не знаю, но помню хорошо, что празднование происходило в 1925 году. Чесноков в то время управлял хором в храме Св. Василия Кессарийского на Тверской-Ямской. Храм этот был сравнительно новый, большой, широкий, но приземистый, всегда полный молящимися, главным образом мужчинами, причиной чему был не только хор Чеснокова, но и протодиакон Михайлов.

Церковь св. Василия Кессарийского

Обедня в день юбилея началась в десять. Я пришёл в девять и с трудом пробрался только к середине храма. Дальше стояла сплошная людская стена. Главное торжество должно было произойти во время молебна, но и обедня шла торжественно. Служило несколько архиереев, пел сборный хор московских церквей в 150 человек. В маленьком, от руки написанном объявлении так и было сказано: будет служить сонм московского духовенства при московских протодиаконах, петь сборный хор московских церквей. К началу обедни стало так тесно, что трудно было поднять руку, чтобы перекреститься. Встречи архиереев я не видел за толпой, только слышал рокотание голоса Михайлова, тихо читавшего молитвы, положенные при облачении архиереев. Вспомнились строки Лескова, как елецкие купцы, пробуя протодиаконов, говорили, что у них в Ельце любят, чтобы издали ворчание доносилось. При низах Михайлова получалось не ворчание, а рокот далёкого органа на глубочайших низах. Проплыли от входа к царским вратам многокрасочные блистающие митры. Хор пел многоголосно и слитно. "Но где же сонм протодиаконов?" - думал я. Служили только местные: Михайлов и Облаев - громадный, как лунь седой старик с сильным, но старчески вибрирующим голосом. И вот, уже, наверное, после часу дня, толпу с трудом начали прорезать могучие мужи - московские протодиаконы. Отслужив в своих приходах, они спешили к молебну. Прошёл - протиснулся - красавец Олерский, проплыла вдали голова Пирогова, брата двух знаменитых оперных артистов, прошёл совсем близко от меня Туриков, бывший машинист паровоза, с басом, чуть напоминавшим паровозный гудок.

Причастный стих солировал Холмогоров, затем наступила короткая пауза, и из царских врат медленно проплыли к кафедре на середину храма архиереи, протоиерей и протодиаконы. Такого Москва ещё и не видела. Пара за парой, сияя облачениями и широкими шитыми орарями, вышло одиннадцать пар, двадцать два лучших московских протодиакона! Все мы забыли про усталость, про то, что стояли уже больше пяти часов. "Смотри-ка, всех собрали!" - шепнул на ухо соседу рыжеватый любитель басов. "И соборяне бывшие из Успенского тут, и Ризоположенский, и Кругликов..." Вдруг всё стихло. На амвоне появился Остроумов, монументальный, как бронзовая статуя. Слова адреса юбиляру прибоем прокатились над толпой так, что все вздрогнули... "Сладкопевцу, рабу Божию Павлу от православной Москвы..." Конечно, через пятьдесят лет я не помню точных слов приветствия, но помню, что голос чтеца без напряжения, играя, наполнял храм, гремел под сводами, ударялся о стены и волной откатывался от них. Нет, есть ещё вековая мощь в Русском Православии, нет, ещё не сломлено оно и внешне!

"От благодарного населения Москвы... лето 1925 года", - прогремел Остроумов и замолк, и снова наступила тишина. Не помню, кто из архиереев вышел на амвон с крестом, но вслед за этим показалось, что стены собора расступились, и на молящихся хлынул океан звука, нарастая с самой невообразимо низкой октавы, сильнее, шире, шире, всё усиливаясь так, что и места не хватало под сводами, а храм трепетал вместе с ликующим победным многолетием: двадцать два протодиакона возглашали многолетие хором. Умолкли. Подхватили 150 человек хора, и вот снова они, а хора уже нет. Замолк? Нет, его не стало слышно.

Многолетие для двадцати двух протодиаконов написал специально в честь Чеснокова Кастальский.

"Ну, а как было впереди?" - спрашивал я потом одного друга, оказавшегося прямо около духовенства. - "Как было? Да думал, что на воздух поднимает, вот как было!"

Нет, такого, конечно, и Лесков не слышал. И был этот юбилей одним из последних таких торжеств перед началом самых страшных в истории христианства гонений - перед "штурмом неба", как провозгласили комсомольцы. И штурм этот, во всяком случае временно, развеял внешнюю мощь Русского Православия, разогнал хоры, разогнал протодиаконов, но главный удар пал не на них, а на проповедников, на епископат, на монашествующих, на простых верующих мирян, на новых мучеников российских. О них нужно писать отдельно.


1 Протоиерей Николай Воробьёв, "Архидиакон Владимир Прокимнов-Владимиров", Журнал Московской Патриархии, 1973, с. 36-37.